Ночь. За столом под абажуром перед большой чашкой чая, неподвижно глядя куда-то вдаль, сидит Главный Конструктор. «Редькин, — думает он. — Какой же он, этот Редькин?.. Никак не могу вспомнить его лицо... Фамилию помню. Редькин, который у Бахрушина делает мягкую ТДУ. Хорошо помню... А вот лицо... Очень трудно, и... очень надо запоминать лица... Я обязан помнить тысячи лиц... Редькин, Редькин... Говорят, увлекся и забыл обо всем... Но где-то, в главном, он прав: что стоят те, которые не увлекаются! Увлеченность должна быть постоянным состоянием человека... Редькин, Редькин, никак я тебя, дружище, не вспомню...» Вошла жена.
— Пей чай, Степа. Совсем остыл... И ложись, уже поздно.
«Надо заехать к нему», — думает Степан Трофимович.
И сейчас ему кажется, что он съездит, завтра же съездит в больницу, выберет время и съездит... Он не съездил: утром он улетел в Москву.
27
Прошло два месяца.
Вечер. Пустынная набережная. Вдалеке две маленькие фигурки. Погромыхивая бортами, летят грузовики. А легковые машины — сами по себе. И даже как-то не верится, что в них — люди. Сидят, смотрят по сторонам, видят эти две маленькие фигурки у гранитного парапета. Слепые, деловитые легковые машины, вроде бы живущие своей, не связанной с людьми жизнью.
Андрей и Нина идут по набережной: там всегда мало народа. Андрей в штатском. Серый костюм, модный такой, «пижонский», с разрезами по бокам пиджак.
— А вот еще, — весело говорит Андрей. — Вспомнил. Американец, француз, англичанин, русский и еврей летят в самолете...
— Раздолин, что с тобой? — перебивает Нина.
— А что?
— Вот я и спрашиваю: что?
— Ничего...
— Почему ты сегодня все скользишь из рук, похохатываешь... Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось.
— Это неправда. Но ты можешь не говорить. Только не надо вот так...
Андрей молчит. Идут дальше, вроде бы как и шли, а уже не так: произошло еле уловимое смещение фигурок на пустынной набережной.
- Слушай, — говорит Андрей. Он останавливается, берет ее за плечи. — Хорошо. Я скажу. Ну кому же я еще могу сказать?.. Нина, это очень важно. Сегодня было решение: полетят Воронцов и я.
— А Толя? — рассеянно спрашивает Нина. Толя — дублер Воронцова.
— Ну как же так? Бахрушин говорил, что вероятнее всего Агарков и Воронцов...
— Я сам не знаю как... Я очень хотел... Я очень счастлив, Нинка...
- Раздолин... Ты летишь на Марс? А как же я?
- Как ты? Но ведь я же прилечу.
Она обняла его крепко и, зажмурившись, прижалась головой к его груди.
- Я глупая, Раздолин... Да-да, все верно, все верно... Ведь ты же прилетишь...
- Нинка, послушай, — быстрым шепотом говорит Андрей, — я вчера еще ничего не знал... И вот вчера я не спал долго и все думал... Я мальчишкой жил в Гурзуфе одно лето... Помню море и скалы в зеленых водорослях... И ночью луну, очень большую... Мы поедем туда,
- Нинка, когда я вернусь... Я хочу просыпаться рано-рано и гладить тебя по голове, когда ты спишь. А потом мы побежим на море... Ты будешь такая сонная, растрепанная... Потом будем пить молоко и молчать... А вечером, когда луна, мы уйдем в черную тень деревьев, и я буду тебя целовать и говорить самые ласковые слова, какие знаю... Но все это должно быть после Марса, понимаешь... Я думал вчера, что, если я не полечу, так, наверное, не будет... Понимаешь...
— Так будет, так обязательно будет... Какое сегодня число?
— Двадцать второе.
— Уже скоро. — Я буду ждать тебя. Ты даже не знаешь, как я буду ждать тебя, Раздолин! Две маленькие фигурки стоят, прижавшись друг к другу на большой пустой набережной. Только машины снуют взад-вперед по своим машинным делам, и плевать они хотели на людей.
28
И вот настал день их отлета на космодром.
Они вылетели поздно вечером. Самолет долго выруливал на старт, и Нина смотрела, как за иллюминатором медленно проплывали цветные фонарики у края бетонированной дорожки. Потом самолет остановился. Взревели двигатели, он задрожал, возбужденный предстоящим бегом. Он стоял еще несколько секунд, словно глубоко вздыхая перед трудным делом, которое ему предстоит. Потом побежал быстрее, быстрее, вздрагивая на стыках бетонных плит. Потом Нина почувствовала, что он перестал вздрагивать: они уже летели. В самолете человек двадцать. Нина сидела со своими ребятами, но впереди, одна. «Он приедет через неделю, — думала Нина, — и, конечно, ему будет не до меня... А потом... Потом еще шесть месяцев. Целых шесть месяцев я не увижу его... Он спрашивал: «Не забудешь?» «Глупый мальчик... Господи, какой он глупый, мой мальчик...»
За Ниной, уткнувшись в журнал, сидел Маевский, решал кроссворд. Рядом Ширшов с английской книжкой в руках и словарем на коленях. Он заглянул в словарь и тронул локоть Юрки:
— Смотри, «credit» по-английски — это кредит — честь, вера, уважение, влияние. Неплохо, а? Маевский посмотрел на него невидящими глазами. Такой взгляд бывает у людей, когда они на ощупь ищут что-нибудь в карманах и не могут найти.
— Вот дьявол! Остров в Эгейском море, пять букв, кончается на «ос».
Сергей призадумался, потом сказал убежденно:
— Там все острова на пять букв и у всех на конце «ос»: Родос, Милос, Самос, Парос...
— А есть такой — Парос? — Вроде бы должен быть.
Юрка мгновенно отключился, нырнул в кроссворд, зашептал беззвучно губами.
Через проход от них — Борис Кудесник и Виктор Бойко. Кудесник откинул спинку кресла и закрыл глаза. Виктор задумчивый. Впрочем, он всегда задумчивый. Смотрит в иллюминатор. Там просто темень, ни огонька.
— Боря, — тихо спрашивает Виктор, — кто твой любимый поэт?
— Пушкин, — отвечает Кудесник, не открывая глаз. — Тебе это не кажется примитивным?
— Чудак, — ласково говорит Виктор.
Кудесник тихо, почти шепотом, вдруг начинает читать стихи:
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
Окружена была, чтоб громкою молвою
Все, век вокруг тебя звучало обо мне.
Чтоб гласу верному внимая в тишине,
Ты помнила мои последние моленья
В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья...
— Ты понимаешь, это Пушкин писал. Пушкин! — Он помолчал и добавил: — Вот за это я его и люблю: за правду. Самое главное в поэзии — правда.
— И не только в поэзии, — сказал Виктор.
— Да, не только...
— Ложь накапливается в человеке, как ртуть, — отвернувшись к иллюминатору, сказал Виктор. — Ртуть ничем из человека не достанешь, не залечишь... Так и ложь... Можно, конечно, скрыть ложь ложью... Как скрыть ртуть в своем теле, улыбаться... Но если доза большая, это приводит к смерти... Да, ты хорошо сказал: главное — правда... Что такое коммунизм? Наверное, уничтожение всякой лжи... Кудесник открыл глаза.
— Этого мало, Витя. Кажется, Наполеон говорил: есть две силы, способные двигать людьми, — личная выгода и страх. Для меня коммунизм — в уничтожении этих двух сил. А ложь — уже потом. Ложь — это первая производная от страха. Подлость — вторая производная...
— Когда мы прилетаем? — обернулась Нина.
— В четыре утра, — сказал Кудесник.
29
Скоро рассвет. И все предметы в комнате являются из темноты, начав светиться, словно изнутри, чуть приметным мягким светом. Это даже не свет, а воспоминание о свете. Наступает редкое время, которого не бывает вечером: время призрачной темноты. Свет уже незримо проник в нее и разрушает, растворяет сумерки...
Окно распахнуто настежь, и легкий ветерок чуть трогает тонкую занавеску, за которой, топая по железу карниза, стонут голуби. Они воркуют с какой-то фальшивой страстью, напоминающей стоны человека, который притворяется, будто ему действительно тяжело. Воронцов лежит в постели на спине, закинув одну руку за голову, а другой обняв жену. Вера как-то уютно ткнулась носом ему в шею.
— Ты вернешься в декабре, — говорит Вера. — Будет уже холодно, кругом снег...
— ...и мы поедем в лес кататься на лыжах, — добавляет Николай.
— Который год мы все собираемся...
— Даю слово: в этом году мы обязательно поедем... Только мне надо купить новые ботинки... Купи-ка ты мне ботинки, а?
— Коля, ну до лыж ли тебе будет?
— А почему не до лыж?
Вера приподняла голову и взглянула на Воронцова.
— Хорошенькое дело: прилетел человек с Марса и уехал кататься на лыжах!
— Именно так. А почему человек, слетавший на Марс, не имеет права покататься на лыжах? — Воронцов покосился на Веру.
— Колька, ты у меня самый наивный человек на свете, но я тебя люблю, — шепотом говорит Вера и снова уютно прижимается к Николаю.
Они лежат тихо, слушая надрывные стенания голубей.
— Знаешь, что мы забыли сделать? — говорит Николай.
— Что?
— У нас там есть магнитофон. Надо было записать птичьи голоса. Я слышал такую пластинку: пение разных птиц. Вот ее надо было переписать на пленку и взять с собой...
— Марсианам заводить? — сонно спрашивает Вера.
— А что? И марсианам... Вот я все думаю: в космос всегда будет нелегко летать... потому что ни на каком корабле нельзя взять с собой все: ветер, дождь, птиц, речку, людей, которые идут по улице... В космос может улететь очень большой корабль, но человеку нужна вся Земля, понимаешь?
— Угу...
— Ты спишь?
— Не...
— Вот мы слетаем на Марс, а за нами полетят другие. десятки, сотни ракет... Там построят сначала станцию, как на Луне, потом вырастут целые города. Люди будут жить, родятся ребятишки — первые настоящие марсиане... Представляешь, в графе «место рождения» они будут писать: Марс. И это никого не удивит. И все-таки Марс не будет для них родиной. Не будет хотя бы потому, что там нельзя пройти утром босиком по росе... Ты спишь?
— Не...
— Ну, спи! Уже светает.
Они лежат, прижавшись друг к другу, и лица их тоже чуть-чуть светятся.
Засыпая, Воронцов думал о том, что завтра Роман Кузьмич обязательно заметит, что он не спал в эту ночь. Но ведь это последняя ночь дома, должен же он понять...
30
Мать Раздолина, сухонькая опрятная старушка в темном ситцевом платье и заплатанном — видно, любимом — фартучке, взволнована, но показать это не хочет.
Они сидят на кухне. Андрей поел перед дорогой, выпил чаю. Он не по-домашнему застегнутый, подобранный, и, хотя сидит он спокойно, мать видит, что он может встать каждую секунду. Встать и уйти. Вчера он сказал ей: «Мама, я уезжаю». — «Надолго?» — спросила она, хотя знала, что не это главное. Главное, что он вообще уезжает, что наступил час его и ее испытания. Но она спросила: «Надолго?» — «Да. На полгода», — ответил он.
С необыкновенной интуицией, данной только матерям, она догадывалась о том, что ждет ее сына. Давно догадывалась. А потом она увидела у него фотографию Димы, ну, того самого, который летал на Луну. На ней черными чернилами было написано: «Андрюшка! Я еще буду тебе завидовать! Ведь твоя дорога — обязательно и дальше и трудней...» Она прочитала эти слова и поняла, что не ошиблась.
— Я ватрушку твою любимую сделала, — говорит она.
— Спасибо.
— Ты поездом или самолетом?
— Самолетом.
— Ну вот и съешь в самолете... Ты напиши мне, Андрюша, хоть открыточку... Все ли благополучно... Он улыбнулся и встал.
— Мама, все будет благополучно. А открыточку я напишу.
Она подошла к нему, такая маленькая, старенькая, и он обнял ее за плечи.
— Не надо, мама...
— А я ничего, я ничего, — говорила она, быстро перебирая пальцами края фартучка, моргая, улыбаясь и глотая слезы. Потом, совладав с собой, спросила:—Андрюша, сыночек, ты на Луну летишь? Я никому не скажу... На Луну?
— Нет, мама, не на Луну, Еще дальше...
— О господи!..
— Ну, мне пора.
— Давай присядем перед дорогой... И они присели к столу. Андрей смотрел на нее и думал: «Совсем недавно я уезжал в пионерский лагерь... Она спекла мне ватрушку, и мы тоже присели перед дорогой... 55 километров от мамы... А теперь я уезжаю на Марс. 55 миллионов километров от Земли...» Он встал первым и, нагнувшись, крепко поцеловал ее. Еще и еще.
Она проводила его до дверей квартиры и стояла на площадке, глядя, как он спускается по лестнице. Андрей обернулся:
— Мамочка, иди.
— Андрюша, ты уж там поосторожнее... Береги себя...
— Хорошо. Ты иди.
Но она стояла еще долго, уже не видя его, но слыша его шаги, пока звонко, как выстрел, не ударила внизу дверь подъезда.