Авиабаза =KRoN=
 

Основные разделы

АвиаТОП

Полищук В. Р.
Он может стать знаменитым

[ Часть 1 | Часть 2 | Часть 3 | Часть 4 ]


Назад...

Часть 4

Места прямые, места косвенные

— Не обижайтесь, Леонид Леонидович, скажу вам как старший товарищ. Обстоятельности в вас маловато. Руководите лабораторией, а приличного кабинета себе не обеспечили, с сотрудниками — запанибрата. Трудненько вам придется.

— Да я не насчет кабинета пришел...

— Нет, вы уж послушайте. Здесь у нас — не академия наук, люди работать приходят, а не диссертации себе сочинять. Надо, чтобы все было как полагается: дисциплина, кабинет, вход только по вызову.

— Френч раздобыть, сапоги, да?

— Во-во, так и думал, смешки начнёте строить. Легко вам все досталось, вот что. Папаша, небось, профессор, институт с детского садика гарантирован, в музыкальную школу ходили, верно? Что-то вроде наследственного бессмертия души. А сейчас статьи в журнальчики кропаете, в историю войти рассчитываете. И думаете, что все на свете понимаете. А я вам скажу — никакого бессмертия не бывает. Отработал, сколько положено, поел-попил, ну, на охоту пару раз съездил. Потом гражданская панихида сообразно должности — и все. Через неделю родной сын не вспомянет.

Все чаще об этом думаю. Что мы такое? Флуктуации, случайные сгущения мирового эфира...

— Скажите, Геннадий Данилович, есть у вас совесть? Я вас два часа дожидался, мне работать надо. Что будет с Фейгиным?

— Так вопрос ставишь? Ладно, хватит байки травить. Не будет тебе Фейгина. Сам соображать должен, если такой умный. Ставка от твоей лаборатории переходит к технологам, ясно? От них толку больше. Что же до совести, то можешь считать, у меня ее нет. На таких, как ты — нет. Я из своей Нахаловки до этого кресла тридцать лет карабкался, где только не вкалывал, чего не нахлебался... На фортепианах бренчать меня не учили, булками не откармливали. Сам себе все выгрыз.

Как тут отвечать? А только так — без дрожи в коленках:

— Вот и умница, герой. Выгрыз... А я не из Нахаловки — из Марьиной рощи. И отец у меня не профессор, а железнодорожник... Давайте-ка в дальнейшем разговаривать на вы.

Многослойное сооружение — человеческая душа, думает Леня, с запозданием включаясь в немаловажный для его судьбы диалог со своим новым директором. И каждый слой не смешивается с другими, кричит свое, своими отдельными словами, отдельным голосом...

За несколько месяцев приземистый, скуластый директор обосновался в обретенном им кресле так, будто корни в него пустил. И взялся по своему разумению наводить порядок в доставшемся ему фантастическом хозяйстве. Появилось же оно на свет так.

Еще в те дни, когда Леня заканчивал кандидатскую диссертацию, один в высшей степени оборотистый руководитель выбил в своем министерстве средства на устройство того, что он называл «бюро дальней перспективы». Было решено организовать институт для разработки технических систем нового поколения, в подмосковном райцентре выделена площадка под его строительство — и начался набор кадров. Сведения об этих самых системах директор нового учреждения имел довольно приблизительные, однако надеялся, что если ему удастся набрать побольше толковых людей, то они наверняка что-нибудь да изобретут. Здесь-то и подвернулся Леня, после бесед с Михаилом Ильичом озабоченный своим трудоустройством. Ему было немедленно предложено возглавить лабораторию теории гидропривода (кандидат физматнаук, рассудило начальство,— это солидно).

Так и получилось, что Леня со скромной должности мэнээса вскочил прямо в завлабы. А ровно через две недели после его зачисления родоначальник новой фирмы был уволен — за какие грехи, так никто и не узнал. Однако упразднить институт с утвержденным штатным расписанием, с составленным уже планом работ оказалось невозможно. Административная сказка продолжала раскручиваться в соответствии с законами жанра. Нашелся другой, тоже очень деловой директор. Здание в райцентре хоть и росло, но как-то неторопливо. Зато очень скоро взбодрился корпус московского филиала, в котором и обосновались лаборатории, отделы, группы. А в отдельной пристройке — и превосходная электронная машина, закупленная на валюту, выбитую уже новым главой учреждения.

Из этого корпуса вскоре стали исправно поступать отчеты — месячные, квартальные, годовые, по отдельным договорным темам. Начались и защиты диссертаций, А самое удивительное, хотя, может быть, и до некоторой степени закономерное,— то, что сотрудники этого самовольно вздувшегося на ведомственной равнине заведения действительно сделали несколько капитальных изобретений. Не так уж, пожалуй, прост был его легкомысленный учредитель...

О служащих толстых и тоненьких у классика сказано так. Существование тоненького легко, воздушно и ненадежно. Толстые же косвенных мест не занимают, а все больше прямые. И уж если сядут где, так (помните?) место скорее затрещит и угнется, чем они слезут.

Новый, третий директор оказался из породы толстых. Он начал обстоятельно вникать в дела; неаккуратности, допущенные его лихими предшественниками,— искоренять. И очень скоро держатели косвенных мест стали вылетать из учреждения, как пух из распоротой перины.

Леню, в общем-то, никто не трогал. Сначала к нему приглядывались, потом косяком пошли авторские свидетельства (исполняя одну из договорных тем, он со своими приятелями-подчиненными по ходу дела изобрел некое весьма перспективное устройство). Потом, когда и бумаги были оформлены, и директор поговорил с ним отечески, и дела в учреждении пошли так, что стало ясно: вскоре придется подавать «по собственному», он все-таки еще немного поканителил — больно хороша была тамошняя счетная машина. Надеялся, что уж Александр-то Иванович возьмет его к себе в любую минуту. Так оно, наверно, и было бы, по развернул как-то Леня утреннюю газету — а там некролог...

Остался последний резерв: неиспользованные отпускные дни. Отпуск ему полагается долгий — полтора месяца в год, отгулять его полностью никогда не удавалось. Леня написал заявление и получил волю на тридцать пять суток. Однако вместо того, чтобы начать беготню в поисках нового места, отправился на дачу, которую они с женой снимали в деревне Шульгино. Там же, в тишине и прохладе, положил перед собой пачку чистой бумаги и на верхнем листе начертал: «Физика для семиклассников».

Наташа, приехавшая как-то с работы раньше обычного — из-за этого он не встретил ее на станции— заглянула в окно и увидела над спинкой дивана две кудлатые головы, Лени и пуделихи Топки, которую им подарили еще ко дню свадьбы. Леня, держа в левой руке подтаявшее мороженое в вафельном стаканчике, правой делал какие-то пометки в рукописи. Временами он отвлекался, откусывал лакомство или давал его лизнуть влюбленно глазевшей на него собачонке. Потом снова чертил на листе какие-то знаки. Наташа вдруг увидела, что Топка стара и беспомощна, даже хозяйку за окном не чует, а Леня (раньше это не было заметно) обрюзг и обзавелся нездоровой бледностью. «Переживет ли он Топку?»— подумала она и тут же испугалась этого невесть откуда взявшегося прозрения.

Занятия физикой приучили ее докапываться до материальных причин любого события.

Соваться с вопросами бесполезно — это она знала. Да и в дом заходить пока не стоит. Перебьешь, неровен час, какую-нибудь трудно давшуюся фразу, может и накричать, все чаще срывается... Наташа постаралась самостоятельно разложить по полочкам переживания последних дней, но это далось ей не без труда.

Работу он не ищет и, похоже, искать не собирается. Почему?

Она знала Леню, можно считать, с детства, учились в одной группе. До самой дипломной поры их компания славилась на факультете не столько рвением к наукам, сколько безобидным студенческим разбоем, розыгрышами, не щадившими и самых почтенных преподавателей. Терпеливые наставники верили, что когда этим горластым, безоглядно дружным ребятам достанется настоящее, не игрушечное дело, о фейерверках будет позабыто. Что и оправдалось.

Дипломные работы их группы все до одной вышли пятерочными. О Лене же заговорили как о восходящей звезде. Здесь-то и приключился эпизод, который сейчас, под окошком дачи, принес Наташе новое понимание того, о ком (так ей казалось) она знала все без остатка.

После защиты дипломных работ им поднесли сюрприз, какой-то экзамен, по оплошности деканата своевременно не включенный в одну из сессий. Эту новость никто не принял всерьез: только что отстрелялись с блеском, Новый год вместе отпраздновали. Ну кто же станет их тиранить теперь, когда они уже, собственно, и не студенты? В таком вот эйфорнческом настроении компания явилась к назначенной аудитории — и застала там толпу перепуганных собратьев. Им сказали: экзаменуют до всей строгости, десяток душ уже вылетели с двойками, и объявлено, что вместо дипломов им выдадут справки. Особенно лютует некий доцент.

С разгона они еще влетели в помещение, взяли билеты — и обнаружили, что предмет-то им мало знаком...

Наташе припомнился леденящий страх, который она испытала, увидев, как рука беспощадного доцента тянется к ее зачетке,— и торопливый, перебивающий это движение вскрик Лени: «Я готов!»

Незадолго до того он начал за ней ухаживать. Нешуточно, старомодно, с букетами и неумелыми стихами. Будто и не было до того долгого бесполого товарищества, не знающего церемоний и снисхождений. И вот благодушный Винни-Пух — так звали Леню приятели — отважно бросился, чтобы прикрыть ее собой. Будто ошалелый, утративший резонные ориентиры кит, выбрасывающийся на берег.

Кит на мели...

Это-то и было — Наташа поняла — самым существенным. Не пустяковая, благополучно для всех завершившаяся школярская история, а сравнение. Ее добрый Винни-Пух, которого посторонние числят чем-то вроде безошибочной, беспроигрышной мыслящей машины, нуждается в помощи, о которой никогда не попросит.

Наташа тут же, в быстро остывающем после нежаркого августовского дня палисаднике, стала изобретать меры спасения.

Назавтра, явившись на службу, она долго не могла приняться за намеченное. «Не требуется ли вам доктор наук, очень способный?»,— невесело посмеивалась она над запланированными звонками. Потом все же включилась в эту непривычную работу. Набрала номер Эрнеста Ивановича, затем Виталия Иосифовича, недавнего официального оппонента, за ним Михаила Ильича, директора комбината. Все трое ее поняли, обещали содействие.

Вскоре Лене позвонил директор еще одного вновь организуемого, совсем уж невиданного института, пригласил потолковать. В кабинете же, после получасовой беседы, предложил перейти к нему заведовать отделом. Это снова было косвенное место, тяжкий воз запутанных обязанностей, никак не связанных с главными заботами нашего героя. Но одновременно — и немалая, тут же оговоренная самостоятельность.

Тогда это показалось спасением. Что же поделаешь, если никто пока не додумался учредить институт, для которого изучение истоков жизни было бы прямым делом...

Рукопись книжки для школьников была упрятана в недра стола.

Еще один обрывок

— ...Разумеется, возвышенная теория и всякое такое. Почитаю, благоговею.

Так начал еще один ветеран Института — умница, скептик.

— Когда я приезжаю на завод, меня тоже величают: теоретик. Смотрят, правда, без благоговения. Но по совести-то рассуди. Чтобы доказать, влево у меня смотрит хвостик какой-то там молекулы или вправо, я, бывает, полгода уродуюсь. Сам костьми лягу, аспирантов измучаю, но впустую не сболтну. А эти светила, демиурги с карандашиками? Сегодня: жизнь зародилась в луже, и никаких гвоздей. А завтра — ах, извините, ошибочка вышла, не в луже, а в огнедышащих недрах. Сам же, глядишь, нынче доктор, через годик — членкор. Я же, грешный, пока до докторской дотопал, все зубы съел, растительности на макушке лишился. Но роман, между прочим, не про меня напишут — про него.

— Точь-в-точь такое же,— отвечаю,— мне на днях один парень вещал, слесарь. Руки золотые, хоть самолет тебе соорудит. И притом философ. Говорит, насажали на нашу шею всякую науку, чего только не выдумывают: и кибернетику с математикой, и бионе-органическую химию — лишь бы посачковать...

— А ведь верно,— смеется,— незатейливо рассуждаю. Да и работа у меня похожая, слесарная. Ну, а если серьезно — то еще шеф покойный нас учил: не лезьте в умственность. За теории рано или поздно шею накостыляют. А вот если ты какой-нибудь кетон сделал да перегнал — всегда будешь прав. Никто не скажет, что ты его не сделал.

...Говорил же я вам — умница.

Свернутые координаты

Четыре с половиной миллиарда лет назад облако газа и пыли, занимавшее окрестности небольшой звездочки в захолустье одной из галактик, сгустилось в комья, тут же раскалившиеся из-за радиоактивного распада. На одном из этих безвидных сгустков, третьем по счету, когда он поостыл после отделения света от тьмы, расселились живые существа.

Это совершилось изрядно быстро: найденные не так давно остатки древнейших одноклеточных дожидались нас то ли 3,8, то ли даже 4 миллиарда лет. Списывать тайну их происхождения на некую непостижимо долгую и потому неописуемо извилистую эволюцию вещества, как то делала благодушная наука прошлого, теперь уже невозможно. Стало очевидно, что первые семена жизни появились на нашей планете в результате какой-то скорой и решительной метаморфозы. То ли залетели готовенькими из космоса, то ли все же зародились здесь, на месте событий.

Леню не привлекал первый вариант, возрождающий древнюю теорию панспермии и лишь помогающий задвинуть решение загадки в утешительно долгий, бездонный галактический ящик. Однако отвергнуть его значило тут же очутиться в вязкой пучине запутаннейшнх противоречий.

Математические оценки того, насколько вероятна стихийная самосборка биополимеров и, тем более, живых организмов из простых молекул, дают самые неблагоприятные цифры. Получается единица, деленная на число, много превышающее количество атомов во Вселенной. Отличить эту вероятность от нуля может только клинический оптимист. Цена таких подсчетов, правда, тоже не сильно превышает нуль. Ведь если оценивать сходным манером вероятность возникновения человеческой речи из хаоса звуков, получается дробь с еще более устрашающим числом в знаменателе. Однако это-то мы знаем достоверно: все многообразие наших наречий сложилось, максимум, за несколько сот тысячелетий. И вовсе не путем случайного комбинирования выкриков, а в результате закономерного, самоускоряющегося развития. Так почему же, к примеру, генетический код — первичный язык живых систем — должен был складываться хаотически? Сопоставление его с нашей речью все чаще мелькает в рассуждениях тех, кто докапывается до корней жизни. И хотя но очень-то оно строго, отмахнуться от него трудно — должны же быть у сходных явлений сходные свойства...

Леня добросовестно исполнял новые косвенные обязанности. Служба, которую ему приходилось нести, была полна невидимой миру фантастики. Директор без устали его нахваливал, часто брал с собой на совещания неведомого назначения и выпускал на трибуну по самым неожиданным поводам. У Лени открылся талант с ходу, не задумываясь, отвечать на такие вопросы, которые поставили бы в тупик самого Ходжу Насреддина (сколько гвоздей понадобится, чтобы сколотить ящик для такого-то изделия? Как, с помощью машины Тьюринга, вычислить скорость распространения гриппа? Можно ли сделать пластмассовый сверхпроводник и когда это станет технически реальным?).

По вечерам, после изнурительной административной суетни, тягостной из-за неизбежных при ней ежеминутных переключений мозга, из-за необходимости постоянно не доверять, решать за других, спорить по очевидным пустякам, он все же находил час-другой, чтобы повозиться со своими уравнениями. Это давалось трудно. Поток несущественных внешних событий — па каждое он был обязан реагировать быстро и безошибочно, никто не спрашивал, по силам это или нет.— не то чтобы захлестывал русло его мыслей, прочно занятое более значительным, но как бы затягивал его цепкой тиной. Приходилось раздваиваться, постоянно встряхивать память, чтобы не утратить самовольно вспыхивающие в самое неподходящее время сравнения и догадки, даже записывать их скорыми крючками поверх каких-то служебных черновиков.

...Теперь-то наш герой осознает, насколько блажен тот, у кого есть надежный, умудренный годами наставник; пытается прибиться к одному прославленному мэтру, потом к другому. Это оказывается нелегко — упущен, видно, возраст, когда контакт со старшим, привычным1 к безоговорочному превосходству, партнером устанавливается просто и естественно.

Один из прославленных узнает через третьих лиц о его вольнодумных суждениях касательно «генералов от науки», принимает их на спой счет и, далеко не обделенный самолюбием, передает через тех же третьих, что генералом себя не считает, а в благодеяниях пока не нуждается.

Другой, восхитившись Лениными фантазиями, ухлопав на разговоры с ним целый рабочий день, под вечер невзначай произносит свое привычное полушутливое присловье: «Превосходно, согласен возглавить». Знай Леня этого человека поближе, он, пожалуй, оценил бы свойственный ему тихий юмор. Но таковым знанием он, увы, не наделен и на следующее свидание не является.

Что, в сущности, требуется взрослому, самостоятельному исследователю от шефа? Подпорка в разных присутственных местах? Спина, прикрывающая на случай конфликтов или неуспехов? Вывеска, «фирма»?

Не только, пожалуй, даже не столько это. Шеф ведь может быть бессильным, по возрастной ли немощи, по старомодной ли интеллигентности, которую, несмотря на все превратности века, до сих нор сохраняет немалое число ученых людей,— он все равно незаменим. Своей оценкой, когда ругательной, когда и похвальной (творцы наук чувствительны к этому, как первоклашки), своим здравомыслием, настоенным на многолетних горестях, наконец, возможностью напрямую, минуя бумагу, подключаться к многоопытному мозгу. Кора мозга, работающего в одиночку, скоро каменеет, давит на бурлящую магму интуиции — и все тяжелее прорываются сквозь логический бетон самокритики новые замыслы. Такую хворобу трудно одолеть без помощи бывалого, проходившего этот трудный перевал товарища...


— Представь себе: ты — на сцене. Ведь это тоже сцена, и от того, как размещен твой реквизит, то бишь плакаты, зависит очень многое. Пройдись сначала безмолвно, гоголем, выдержи паузу. Пусть они поймут: тебе есть что

сказать...

Давний друг Лени, готовясь к запоздалой кандидатской защите, призвал его в консультанты, а тот — нет бы ему заняться натаскиванием по части возможных заковыристых вопросов «из теории» — увлекся режиссурой.

— Пусть на тебе даже будет галстук бабочкой. Непременно бабочкой. Ты таких никогда не носил? Тем лучше. Они поймут, что еще многого о тебе не знают, что ты не одномерен. Подумал ли ты о том, как работать указкой? О, указка для тебя важна не менее, чем шпага для Гамлета. Не моги держать ее праздно, не смей опираться на нее, как на костыль. Она должна таиться, держаться в тени — а появляться лишь как последний, убийственный аргумент в ту самую секунду, когда нужно насмерть поразить врага, то бишь цифру. Перед этим драматическим моментом тоже очень желательна пауза. Можно даже снять на мгновенье очки... Впрочем, ты их не носишь. Жаль...

Друг слушал эти импровизации сначала с недоумением, потом — с нарастающим сопереживанием, сам не замечая, как наполняется тем самым, чего ему тогда не хватало: веселой уверенностью. Он думал о бесчисленных свернутых координатах, дремлющих в каждом из нас так же, как в окружающем пространстве, кажущемся поверхностыому наблюдателю незатейливо линейным.

Вот он перед ним, человек, по несущий никаких признаков величия, просто человек без опознавательных знаков — домашний, изрядно уже пополневший, с капризной нижней губой и по-студенчески взлохмаченной шевелюрой. Ему повезло: сохранив детскую цельность сознания, он сумел стать ученым не только по внутреннему содержанию, но и по должности. Но если бы не повезло — кто знает? — с таким же успехом стал бы музыкантом, скульптором, режиссером... Сколько их, этих ипостасей, скрытых в нас, как скатанные пожарные шланги?

Каждый несется по координате, которая кажется ему главной, свысока посматривая на тех, кто движется по другим, и невдомек ему, одномерному, что и эти другие тоже могли бы стать линиями его жизни, да только еще в детстве свернулись, засохли. Почему? Из-за школьной зубрежки? Из-за безразличия окружающих?

Леня между тем хохотал и кашлял, мучаясь одышкой и застарелым табачным зудом в горле.

Левый марш жизни

Долго тяготила его неустроенность, а разрешилось все внезапно и скоро. Леня позвонил Виталию Иосифовичу — потребовалась консультация по какому-то мелкому вопросу. Приехал. И вместо намеченных пятнадцати минут проговорил с ним часа три. Под конец оба напрочь забыли повод, из-за которого собрались, и бурно обсуждали Биологический Большой Взрыв. Таким новым, тут же придуманным термином — по ассоциации с Большим Взрывом, который, начавшись с некой флуктуации, породил всю нашу Вселенную с ее четырьмя развернутыми и неведомым числом свернутых координат, с ее положительными протонами и отрицательными электронами,— нарекли скорый скачок, результатом коего стала наша земная жизнь.

Термины — великая сила, далеко не пустословы те, кто их измышляет. Вещь не может обрести форму и место в нашем сознании, пока ей не дано имя. Биологический же Большой Взрыв, что немаловажно, в английской аббревиатуре выглядел преизящно: ВВВ, три «би».

С того и началась их общая работа. К ней был привлечен Володя, сверстник и сослуживец нашего героя, которого тот церемонно величал Владим Владимычем, получая в ответ Леонид Леонидыча. Обоим очень нравилось такое совпадение двойных имен-отчеств, ВВ и ЛЛ...

Переход беспорядка в порядок, с которого начался «ВВВ»,— они вдруг увидели это с веселой ясностью — был, видимо, похож на внезапную кристаллизацию. Будто стоял раствор смеси антиподов, стоял — и внезапно выпала из него чистая левая форма. Долго ли пришлось этого дожидаться?

Задавшись таким удачным сравнением, они увидели, что можно пустить в ход и математический аппарат, разработанный для теории образования кристаллов-зародышей. Добавили к нему ранее выведенное Леней кубическое уравнение, задались еще кое-какими допущениями, совершили несколько преобразований — и пришли к новому уравнению. Оно связывало время ожидания «кристаллизации» с величинами, описывающими физические свойства среды: давлением, температурой и пр. Это далось довольно легко, но содержание уравнения оказалось весьма богатым.

Такого рода уравнения, изображающие лишь приближенный, карикатурно обобщенный абрис реальности, в последние годы изобретают все чаще. Теоретики-пуристы порой воротят от них нос, но разве не полезны выкладки, помогающие сразу, без долгих розысков, угадать, на какой из бесчисленных полок, составляющих необъятную библиотеку природы, должна помещаться истина? На большее изобретатели таких уравнений, как правило, и не претендуют. Фантазии же, изощренной, почти художнической интуиции в понимании единства законов, управляющих самыми, казалось бы, несопоставимыми явлениями, здесь требуется очень много...

Время ожидания, введенное поначалу лишь в условном, выражаемом через другие величины виде, попытались оценнть и в привычных, обыденных единицах. В самом деле, велика ли цена вероятностным выкладкам, переводящим все на свете глаголы в сослагательное наклонение, если оракул не в силах сказать, скоро ли сбудется обещанное?

Снова пришлось пустить в ход громоздкие преобразования, задаться еще некоторыми дополнительными ограничениями — и результат получился ошеломительный: в земных условиях асимметричная среда должна была возникнуть всего за несколько миллионов лет.

Даже в сухой, испещренной формулами статье для академического журнала, которую они тут же сочинили, не удалось скрыть эмоции: «Учитывая грубость сделанных предположений, совпадение оценок <...> с реальными характеристиками биосферы представляется удивительным ».

...За какие-то миллионы лет — мгновение по космическим меркам — на третьем, если считать от материнской звезды, безвидном и пустом сгустке, только что остывшем от радиоактивного разогрева, возникла неживая, но содержащая только левые аминокислоты благодатная среда, в которой начался скорый, победоносный марш жизни.

Левый марш!

Ради такого результата, пожалуй, и в самом деле стоило иссушать мозг физикой, математикой, биологией и прочими премудростями. И кабы нашелся у него месяц-другой, чтобы написать давно, еще вместе с Эрнестом Ивановичем задуманную книгу «Левый марш жизни»...

Мышка пробежала, хвостиком махнула...

Я знал Леонида Леонидовича Морозова (такова фамилия человека, о котором здесь рассказано), когда он еще не был ни доктором наук, ни даже кандидатом. В изложенной мною версии, легенде жизнеописания вымышлены многие обстоятельства и часть персонажей: не пришло пока время для строгого историка, который когда-нибудь, надеюсь, опишет эти, сегодня еще горячие, дела с подобающей дотошностью. Я же не гнался за скрупулезной документальностью ни в чем, кроме самого главного из того, что было у моего героя за душой: исследований. А эти исследования открыли новый фарватер в мировой биофизической науке.

Не могу, однако, умолчать о том, что в нем действительно просматривалась немалая литературная одаренность. Свои идеи Морозов любил — и умел — излагать внятно, живописно (многие ученые мужи, как это ни парадоксально, считают такое умение признаком дурного тона).

Что было известно точно: этот парень не из тех, у кого может быть хоть что-нибудь не в порядке. Больно уж независимо он всегда держался, а внешний, доступный стороннему наблюдателю ход событий не давал повода сомневаться в его незыблемом благополучии.

Последний раз я видел Морозова в подмосковном Пущино, на международном симпозиуме, где он выступал с докладом, как всегда, успешным. Люди, съехавшиеся туда,— а среди них были и всем миром признанные светила — с немалым энтузиазмом восприняли новость о скором марш-броске, которым, возможно, началась когда-то эволюция живого вещества.

...Потом, в течение нескольких месяцев, мы время от времени перезванивались, н проскользнули слова о том, что он прихворнул, но поскольку на работе положение сложное, институт обследует строгая комиссия, то его часто вызывают невзирая на болезнь.

Дело было в начале июня 1984 года.

Решив встряхнуться, отвлечься от разных тягостей, Морозов отправился играть в теннис. Увлекся, прогонял мяч — после нескольких месяцев перерыва — три часа кряду. Вечером у него слегка прихватило сердце. Жена вызвала скорую. Когда та доехала (они жили на даче), на дворе уже стало смеркаться. Врачи, такие же молодые ребята, увидев, что пациент — человек цветущего возраста, трезвый, в сознании, успокоили Морозова, сделали укол и удалились. Леня еще бодро помахал им на дорожку с дивана. Однако через полчаса ему стало значительно хуже. Наташа побежала к соседям, у которых был телефон. По дороге она заметила, как вдруг сделалось не по-летнему сумрачно, поднялся лютый ветер...

Это была та самая ночь, когда на российскую равнину обрушилась редкостной силы буря, в Ивановской области даже бушевали невиданные в наших краях смерчи. Многие сердечники чувствовали в ту ночь недомогание, санитарным машинам не было покоя, и не ко всем они поспевали.

...Телефон, как назло, забарахлил, и пока Наташа докричалась до неотложки, да пока машина пробилась к их домику, тело Лени успело остыть.

Такой исход воспринимался как чудовищная нелепость. Может ли в конце XX века человек, полный сил, ни с того ни с сего скончаться, не дотянув двух дней до тридцати восьми лет?

Лишь задним числом стало известно, что сердечные приступы случались у Морозова еще со времен армейской службы, что последние год-два он работал на пределе сил, безостановочно курил, бывал замечен в том, что ест — и не может остановиться. Когда родные начинали ему выговаривать, Лепя смущался и отпирался беспомощно: «Ну что вам, жалко?» И видно было, что он думает о чем-то другом. Тут, конечно, все наложилось: переутомление, боль из-за смерти отца, переживания, связанные со служебными неприятностями, в которых Морозов вовсе не был повинен (вскоре после его кончины был отстранен от должности директор и того последнего института, где ему довелось трудиться), да вдобавок злосчастная буря, взмахнувшая своим пыльным хвостом в самый неподходящий момент...

Эрлен Ильич Федин, доктор физико-математических наук, с которым Морозов когда-то начинал свои работы, рассказывал: каждая беседа с Леней была для него радостью, пожалуй, даже небольшим чудом. Получалось так, что о чем бы ни говорили, ни спорили — в результате проблема хоть частично, но прояснялась. За три дня до смерти Леня звонил ему, говорил, что надо повидаться — у него появились новые соображения, касающиеся уникальности земной жизни.

...Федин мог бы стать главным героем большой, хотя и не очень веселой книги. Так уж сложилась у этого человека судьба, что ему трудно было вырасти благодушным оптимистом. Эрлен Ильич — сторонник единичности, исключительности той великолепной импровизации природы, результатом которой стало наше существование. Жизнь закономерна, но крайне маловероятна; множественностью обитаемых миров, пожалуй, обольщаться не стоит... Какие аргументы, за или против этого его суждения, подыскал тогда Морозов, мы уже не узнаем.

Академик Виталий Иосифович Гольданский — с ним Морозов сотрудничал в свои последние годы — не считает, что жизнь возможна только на Земле. Если ее зарождение в каких-то физических условиях неизбежно, полагает он, то трудно допустить, чтобы такие условия могли возникнуть на одной-единственной планете. Да и флуктуация — не единственный возможный для нее стартовый механизм. Пока еще нельзя считать нереальными некие факторы преимущества, которыми могли воспользоваться одни оптические изомеры при конкуренции с другими. Правда, те факторы, что выявлены до сих пор, очень малы, но если будут открыты какие-нибудь механизмы, усиливающие их действие, то и такая, плавно эволюционная модель получит права на существование. Последняя из работ, опубликованных Морозовым, Кузьминым (Владимиром Владимировичем) и Гольданскнм, как раз об этом и толковала — о минимальной массе органической материи, потребной для того, чтобы опытным путем обнаружить так называемые нейтральные токи, различия в энергии, с которой взаимодействуют электроны и атомные ядра в молекулах-антиподах. Величины у них получились громадные, космические, однако кто знает: может быть, со временем экспериментаторы доберутся и до таких масштабов.

Впрочем, сам Морозов, уточнил Виталий Иосифович, был горячим сторонником флуктуационной модели. Ну, а поскольку ото был человек необычайного кругозора и увлеченности, то его сценарий сохраняет за собой некоторый фактор превосходства. Работать с ним было увлекательно — Морозов был из редкостной породы первооткрывателей, и несмотря на безвременную кончину, он еще может стать знаменитым.

Отсюда, из разговора с Гольданским, и выросло название этого сочинения. То, что Морозов действительно может прославиться, подтверждают и некоторые публикации, появившиеся уже после его смерти. Группа Гольданского — в нее входят ученики, наследники Лени — получила свидетельства в пользу того, что в симметричной, рацемической среде жизнь появиться не могла. Выведены уравнения, из которых следует: без предварительного очищения от инородных изомеров даже при достатке исходных простых молекул сами собою могли соорудиться хирально чистые «полимеры» лишь ничтожной длины, не более чем в десяток звеньев. Иное дело — когда и окружение чистое. Если оно налицо, то даже с учетом неизбежности гибельного обратного процесса — разборки полимеров на исходные фрагменты — за разумно недолгое время вполне могли соорудиться физиологически активные полимеры из сотен «кирпичиков», например, небольшие белки.

Подобный самострой должен был происходить чем дальше, тем быстрее. К такому выводу одновременно, и притом совершенно иным маршрутом, подошли исследователи из Института биофизики в Пущине. Они разрабатывали «лингвистическую» идею родства между генетическим языком и разговорной речью. Опираясь на данные как старых, так и совсем недавних опытов, построили математическую модель закономерного усложнения блоков, на каждой ступени подвергающихся суровому отбору на кинетическое совершенство — способность вступать в характерные реакции с наибольшей скоростью. Пущинцы получили уравнения, доказывающие неизбежность самоускорения такой «крупноблочной» эволюции. Чтобы из блоков в десяток мономерных звеньев каждый соорудить полимер в тысячу остатков, потребуется примерно 27, а в миллион — всего 50 таких этапов усложнения. Самоускорение налицо! Этот результат мог бы перекинуть мост между темной, добиологической стадией эволюции и классическими законами дарвинизма: при переходе от отдельных молекул к клеткам отбор на кинетическое совершенство преобразуется в старозаветный, знакомый каждому биологу естественный отбор, движимый наследственностью вкупе с изменчивостью.

Это было опубликовано летом 1985 года. Осенью группа Гольданского сообщила об еще одном следствии из опубликованного ранее: прогрессирующее загрязнение среды обитания, а в особенности бездумная гонка ядерных вооружений угрожают нарушить хиральную чистоту природного вещества. Последствиями чего могут оказаться и непредсказуемые заболевания, и даже самое страшное: полный коллапс биосферы, возврат планеты к состоянию мертвой, первобытной симметрии.

В начале 1986 года в журнале «Коммунист» появилась статья Гольданского — призыв к миру, к человеческому разуму. Разъясняя значение исследований, о которых здесь рассказано, ученый пишет: «Проблема возникновения жизни на Земле вступает в эпоху нового синтеза идей, который затрагивает практически всю науку — от молекулярной биологии до космологии».

Окончательных экспериментальных доказательств того, что поражающая воображение спираль самосовершенствования вещества начала раскручиваться в результате флуктуации, на сегодняшний день нет. Но если они появятся, то может оказаться, что предвзятая идея, полтора десятка лет назад посетившая молодого физика, который начитался Пастера, действительно соответствует ходу событий, разыгравшихся при полном отсутствии свидетелей четыре миллиарда лет назад. И физик сможет стать знаменитым несмотря на то, что хлопотал он, в общем-то, не об этом, Впрочем, бездумная машина славы, которая время от времени выдергивает листки из необъятной колоды писем до востребования, сочиненных разными людьми в разные эпохи, может ухватить п другую бумажку. Не думаю, однако же, что ее выбор действительно можно, как в том искренне уверены многие, подтолкнуть, организовать — наподобие того, как организуют распродажу несезонных товаров. «Fluctuat nec mergitur» — «зыблема, но не потопима»; девиз, вырезанный в гербе одного вечного города под ладьей, его эмблемой, тоже полезно помнить, рассуждая о научной истине и флуктуациях.

И все же не хочется верить, что треклятая мышка, все чаще пробегающая там, где ее не ждут, не может придержать свой роковой хвостик...

Недавно мне довелось прочитать слова Констанции Моцарт, вдовы бессмертного музыканта:

«Он очень любил играть на бильярде, но даже когда держал в руках кий, сочинял; сочинял даже тогда, когда беседовал с друзьями, коллегами. Мозг его не прекращал своей работы. Нужда и взятые им на себя обязательства развили в нем эту пагубную привычку, которая, вероятно, окончательно подорвала бы его здоровье и привела бы к смерти, даже если бы он не заболел лихорадкой, которая внезапно свела его в могилу».

Вера в неотвратимость событий, которой утоляли свои печали наши прадеды и прабабки, помочь нам бессильна. Однако, когда я услышал другое суждение, высказанное человеком весьма информированным: не совался бы, мол, Морозов, в эти дебри, дожил бы, как все, до законной пенсии, да и доктором наук все равно стал бы неизбежно, — тоскливо стало, как в царстве теней.

...Бывает ли так, чтобы хоть кому-нибудь не безразличный человек умер своевременно?

А если бывает — то не дай же мне бог дожить до такого.



[ Часть 1 | Часть 2 | Часть 3 | Ч

Copyright © Balancer 1997 — 2024
Создано 06.05.2024
Связь с владельцами и администрацией сайта: anonisimov@gmail.com, rwasp1957@yandex.ru и admin@balancer.ru.